Урка слушает, хохочет. «Такой инцидент был, – говорит, – у нас в Воркуте. Один фраер пятерку волок, год оставался. Приезжает к нему баба на свидание с пацаном-двухлеткой. Он ее с вахты вытолкал и разгонять начал: «Падла такая-сякая, проститутка! Меня тут исправляют, а ты ебешься с кем попало, алиментов захотела, шантажистка!» и даже опер возмутился: «Такая нахаловка у нас не прохезает. Мы на стороне заключенных, да и личных свиданий у вас не было, товарищ Ляпина, ни одной палки, потому, что муж ваш – фашистская сволочь, отказчик, саботажник. Идите на хуй, откуда явились!» Баба – в слезы, доказывает: «Приходил Ляпин в командировку, пили и слова говорили». А Ляпин кричит: «Конвой, бей в нее прямой наводкой! Пускай, сука, деньги проверяет, не отходя от кассы! Шантаж!» С тем баба и уехала, а ведь Ляпин, сволочь, в побег по натуре ходил. Я один знал. Нас тогда не считали даже. Мороз – сорок пять градусов, жрать – ни хуя и убежать некуда. А Ляпин бегал. И все с концами. Наебется, как паук, и обратно чешет. Талант громадный был: из Майданека бегал, не то что с Воркуты. «Я, – говорит, – поебаться бегу, так как дрочить не уважаю из принципа». Такого человека любая разведка разорвала бы на части. Я – говно по сравнению с ним».
Много еще чего мы натрекали друг другу с уркой. В морг так никто и не приходил похариться.
– Ты пей, кирюха, скоро конец, самое интересное начинается, а я поссать сбегаю. Ладно, иди ты первый. Я постарше – потерплю. Ну вот! Ведь правда, скажи ты мне, хорошо, если ссышь и не щиплет с резью, если, к примеру, жрешь и запором не мучаешься. Принесет баба с похмелья кружку воды, а ты ей в ножки кланяешься, и, блядью мне быть, не знаешь, что лучше – вода или баба. И она загадка, и вода тоже. Ведь ее господь бог по молекуле собирал да по атому: два водорода, один кислород. А если лишний какой – то пиздец! – Уже не опохмелишься. Чудо! Или воздух возьми. Ты об нем когда думаешь? Вот и главное. Хули думать, если его не видно! А в нем каких только газов нет?! Навалом! И все прозрачные, чтобы ты, болван, дальше своего носа смотреть мог, тварь ты, творцу нашему не благодарная, жопа близорукая. «Не видно!» О воздухе, о воде, о ебле, о смерти… Тогда и жить будем радостнее и благодарнее. Не жизнь, чтоб мне сгнить, а сплошная амнистия!
По утрянке заваливаюсь домой, а Влада Юрьевна лежит вся бледная на моем диване-кровати. Рядом Кизма пульс щупает.
– Что такое?
– Выкидыш.
Не удержался Николай Николаевич. Не видать Кизме мирового рекорда для своей науки. На нервной почве все получилось. Замдиректора Молодин додул, что у Кизмы она, и прихандекал с повинной. Для служебного положения он, видишь ли, не мог не разводиться. А жить, мол, можно и так. Ебать, в смысле. Не то пригрозил донести, что развращает в половых извращениях недоразвитого уголовника, то есть меня, и через меня же вырастить миллион узколобых для космоса задумала с Кизмой. Я так понял: Кизма его в живот боданул и теткиной спринцовкой его отхерачил.
Влада Юрьевна и выкинула, когда мы с уркой надрались у морга. Я за ней, как за родной, шестерил. Икры тогда до хера в магазинах было и крабов. Я утром проедусь на «букашке» – и в Елисеевский, купить чего-нибудь побацилистей. Ночью два раза парашу ее в гальюн выносил. Ведь по нашему большому коридору ходить опасно было. Сосед – Аркан Иванович Жаме – к бабам приставал, через окошко в ванну заглядывал, но трогать – не трогал. Стебанутый был на сексуальной почве. Каждый день бабу новую водил и подслушивал, как ссыт, и подсматривал шоколад из говна. Он же и стучал участковому, что в квартире творится, особенно на Кизму, как он в гальюне хохочет над чем-то. Кизму в Чека дергали, а он сказал:
– Смешно мне, гражданин начальник, что я человек – царь природы, разум у меня мировой, а вынужден, однако, сидеть в коммунальной квартире и срать как орангутанг какой-то. – Отбрил, в общем, Чека.
Короче говоря, выходил я Владу Юрьевну. Ходить уже начала. Я-то сколько уже сижу на голодной диете, не дроченый на работе и не ебаный в гостях. Веришь, яйцо одно неделю ломило, все распухло. Я пошел в гостиницу Гранд-отель помацать, что с ним (там в прихожей зеркало во весь рост). Подхожу, вынимаю, и, еби твою мать, – цветное кино! Яйцо-то мое все серо-буро-малиновое. Тут швейцар подбежал – седая борода и нос, что мое яйцо – шипит на ухо, в бок тычет: «Рыло, гадина, разъебай, на три года захотел? Запахивай! Франция, эвона на тебя смотрит!» Гляжу, на лестнице бабуля стоит. Наштукатуренная – аж щеки обвисли и, раскрывши ебало, за мной наблюдает, фотоаппарат наводит. Швейцар подмышку меня и на выход. Все еще вопит: «Деревня хуева! Ты бы еще в музей сходил! Для того ли в Москву приехал?»
Я у него за такие речуги червонец новыми из скулы взял и ему же на чай дал. Залыбился, гнида. Заходите, говорит, дорогие гости, всегда рады! Вот такое состояние у меня было. Но характер имею такой: решение принимаю, когда пора хуй к виску и кончать существование самоубийством.
Кемарил я на полу. Один раз не выдержал, рву кальсоны на мелкие кусочки, мосты за собой сжигаю. Встал на колени, голову в ее одеяло и говорю: «Не могу пытку такую терпеть – или помилуй, или кастрируй».
И что она мне отвечает? Не удивилась даже. Что ей отдаться не жалко, только ничего не выйдет – она фригидная. Не путай, мудило, с рыбой фри… И кончать, мол, не может – ей все равно. Так и с замдиректора жила. Если он залазит на нее – только рыло воротила и брезговала. Но муж есть муж, хоть и залазил раз в месяц. Стою на коленях, уткнувши лицо в одеяло, и дрожу. А она говорит:
– Вам, Николай, лучше с рыбой переспать, чем со мной. Такая женщина, как я, для мужчины одно оскорбление. Только не думайте, что жалко. Пожалуйста, ложитесь, снимайте тапочки.