Я и говорю Кизме, мол, набавляй: мне и прибарахлиться надо, и телевизоры скоро выпускать начнут, а то опять воровать пойду или на водителя троллейбуса «букашка» учиться. Хоть из своего кармана выкладывай, и я частным образом буду тебе живчиков таскать. Две тыщи с половиной получать хочу.
– Хорошо. Уволим двух уборщиц. Оформим тебя по совместительству.
– Ну уж, ебу я такой труд на половых работах!
– Ты будешь числиться, а убирать будут другие лаборанты, ясно?
– Это другое дело.
– Аппетиты твои растут, надо сказать.
– Что-о-о, курва? – говорю.
– Ну-ну, не бесись. Мне ведь и десяти тысяч на тебя не жалко. Вот, если я получу Нобелевскую премию, отвалю тебе приличную сумму. А сейчас времена в нашей науке сложные и тяжелые. Дай бог, опыт один до конца довести! Завтра начнем.
Ну, я обрадовался! 2500! Хуй на автобусе заработаешь, не то, что на «букашке»! И пошел я на радостях в планетарий. Сначала поддал, конечно, как следует. Я люблю это дело. Садишься под легкой балдой в кресло, лектор тебе чернуху раскидывает про жизнь на чужих планетах и лунах, а ты сидишь себе, дремлешь, а над башкой небо появляется и звезды на нем, и все планеты, которые у нас в стране не видны, например, Южный Крест, и чтобы его увидеть, надо границу переходить по пятьдесят восьмой статье, которая мне нужна, как будильник. Вот мигают звездочки и созвездья разные и небо – чернота сплошная – тихо оборачивается, а ты, значит, под легкой балдой в кресле вроде бы один на всей Земле и ни хуя тебе, жалкой твари, не надо. И вдруг светать начинает. Пути Млечного не видать, розовеет по краям. Хитрожопый аппарат какой-то! Потом часы бьют: бам-бом! Зеваю. Шесть часов. Скорее бы утро и снова на работу! Слава богу, думаю, не на нарах я лежу и не надо, шеломку похлебавши, пиздячить на вахте, как курва с котелками… Поддал я еще в баре на радостях от прибавки и попер к бывшему международному урке, а у него в буфете хуй ночевал, пришлось бежать в гастроном. Ну, захмелел урка, завидует мне и велит не трепаться, чтобы не пронюхал всякий студент-хмырь.
– Бойся, – говорит, – добровольцев, у нас их до хуя и больше.
Я тоже накирялся в сосиску. Утром проспал, бегу, блядь, а в башке от борта к борту, как в кузове, жареные гвозди пересыпаются. Кизма на меня полкана спустил, кричит: «Вы задерживаете важный опыт!», а около прибора, от которого пар идет, бегает академик в черной шапочке и розовые ручки потирает.
Запираюсь я в своей хавирке, включаю дневной свет. Рука у меня дрожит, хоть бацай на балалайке, а кончить никак не могу, дрожу, взмок весь. В дверь Кизма стучит, думает, я закимарил с похмелья, и спрашивает: «Скоро получу препарат или не скоро?» У меня уж руки не поднимаются, и страх подступил. Все! Увольняй, бляди, без выходного пособия – пропала малофейка! Открыл двери, зову Кизму. Так и так, что хочешь делай, – сухостой у меня, никак не кончу. Академик просунул голову и говорит: «Что же вы, батенька, извергнуть не можете семечко?»
Я совсем охуел и хотел сию же минуту по собственному желанию уволиться, и тут вдруг одна младшая сотрудница, Влада Юрьевна, велит Кизме и академику: «Коллеги, пожалуйста, не беспокойте реципиента!» то есть меня. Закрывает дверь.
– Отвернитесь, пожалуйста, – и выключает свет дневной. И своей, кирюха, собственной рученькой берет меня вполне откровенно за грубый, хамский, упрямую сволочь, за член. И все во мне напряглось и словно кто в мой позвоночник спинной алмазные гвоздики забивает серебряными молоточками и окунает меня с ног до головы в ванну с пивом бочковым, и по пене красные раки ползают и черные сухарики плавают. Вот, блядь, какое удовольствие!
Не знаю, сколько времени прошло, и вдруг чую: вот-вот кончу и уже сдержать себя не могу, заскрипел зубами, изогнулся весь и заорал. Потом мне уже рассказывал Кизма, орал я секунд двадцать так, что пробирки звенели и в осциллографе лампочка перегорела от моей звуковой волны. А сам я полетел в обморок, в пропасть. Открываю глаза – свет горит, ширинка застегнута на все пуговицы, в голове холодно и тихо, и вроде бы набита она сырковой массой с изюмом. Очень я ее уважаю. Никакого похмелья нет.
Выхожу я в лабораторию, на меня зашикали. Академик над прибором, от которого пар идет, колдует и напевает: "…а вместо сердца – пламенный мотор». Ну как не уважать себя в такую минуту!? Я и уважал. Вдруг что-то треснуло, что-то открыли, гайки скинули, академик крикнул: «Ура!», подбежал ко мне, руку трясет и говорит:
– Вы, батенька, возможно будете прародителем вновь зарождающегося человеческого племени на другой планете! Каждый ваш живчик пойдет в дело! В одном термосе – народ, в двух – нация! А может, наоборот. Сам черт не разберется в этих сталинских формулировках. Поздравляю! Желаю успеха! – и убежал.
Я ни хуя не понимаю. Влада Юрьевна смотрит на меня, вроде и не она дрочила. А, оказывается, вот что: мою наизлейшую малофейку погружали в разные жидкие газы, замораживали, к ебаной бабушке, в камень, ну и оттаивали. Оттают и глядят: живы хвостатые или нет. А в них гены затасованы. Никак газ не могли подобрать и градусы. И вот – подобрали. И что же? Ракет тогда не было, а Кизма мечтал запустить мою малофейку на Андромеду, и, в общем, я в этом деле не секу, посмотреть надо, что выйдет. Понятно? Ты ебало не разевай. Еще не то услышишь… Они попали бы на Андромеду, и в стеклянном приборе, как в пузе, забеременели бы. Через девять месяцев – раз и появляются на Андромеде живехонькие николаи николаичи. Штук сто сразу, и приспосабливаются, распиздяи, к окружающей среде. Не поверишь? Мудило! А ты купи карпа живого, заморозь, а потом в ванну брось, он и оживет.